Я лежал в госпитале. Мою правую ногу так крепко упаковали в гипс, что я едва мог пошевелить ею.
Сначала ко мне приходили ребята из моей части. Но затем одни погибли, другие тоже получили ранения. Но, в конце концов, жизнь продолжалась. Врачи сказали мне, что я больше никогда не смогу ходить без трости. Лучше было об этом не думать. Понемногу мои друзья совсем перестали навещать меня.
Но, перед тем как исчезнуть из моей жизни, они успели сделать две важные вещи, которые полностью перевернули мою жизнь.
Во-первых, они отправили письмо, которое я не собирался отправлять. Оно было адресовано Тиле. В последнее время у меня появилась несколько странная привычка. Каждый раз, когда я возвращался из боя или после ночных похождений в городе, когда я чувствовал себя особенно грязным, я писал Тиле письмо. Я выливал на бумагу всю мерзость, все отвратительные вещи, которые видел и делал, то, чем я никогда не стал бы делиться ни с кем другим. Потом я сжигал эти письма.
Как раз перед тем, как уйти в последний бой, я начал писать Тиле такое письмо. Оно осталось лежать неоконченным в моем рюкзаке в казарме. После ранения один из товарищей просмотрел мой рюкзак, перед тем как сдать все мое обмундирование. Будучи человеком ответственным, он увидел в письме имя Тиле, нашел в записной книжке ее адрес и потом отправил письмо. Он думал, что сделал очень хорошо.
«Ну, ты даешь! — сказал он мне, когда пришел навестить меня в госпитале. — Никогда не видел столько адресов! Ты что, пишешь каждой семье в Голландии, где есть хорошенькие девочки? Я полчаса искал адрес Тиле. Ты будь осторожен, это может быть началом еще одной войны».
Должно быть, на моем лице отразился такой ужас, что он вдруг вскочил со стула.
«Слушай, Анди, я и не знал, что тебе до сих пор так больно. А я тут сижу и отпускаю дурацкие шутки. Я приду в другой раз, когда тебе будет получше».
Несколько дней я пытался вспомнить, что же я написал в том несчастном письме. Насколько я помню, оно звучало приблизительно так:
Дорогая Тиле.
Мне так одиноко сегодня. Как бы мне хотелось, чтобы ты была рядом. Я бы мог заглянуть в твои глаза и рассказать тебе все и знать, что я по-прежнему тебе нравлюсь и ты по крайней мере не осуждаешь меня.
Ты как-то написала мне, что нужно молиться. Ну, так я не молюсь. Напротив, я ругаюсь самыми грязными словами. Я знаю теперь такие слова, каких и не слышал в Голландии. Я рассказываю пошлые анекдоты. Чем хуже я себя чувствую, тем скорее могу рассмешить ребят. Я совсем не тот человек, за которого ты меня принимаешь. Эта война раньше волновала меня. А теперь уже нет. Когда я вижу трупы, я только пожимаю плечами. Мы убиваем не солдат, а обычных мирных жителей — мужчин, женщин и детей.
У меня нет стремления к Богу. Я не хочу молиться. Вместо того чтобы идти в церковь, я иду в бар и напиваюсь до беспамятства.
Там было еще больше. Больше и хуже. Я лежал в госпитальной палате, пытаясь вспомнить, что еще я написал Тиле в пьяном угаре. Ну что ж, Тиле станет еще одним другом, с которым мне придется распрощаться. Но вся беда была в том, что Тиле была не просто моим другом. Она была самым лучшим другом, и я хотел бы, чтобы она стала для меня чем-то большим.
Я метался на узкой кровати, пытаясь вообразить, как Тиле читает мое письмо.
Неловко откинув руку в сторону, я задел книгу.
Это было второе доброе дело, которое совершили для меня ребята. Они нашли старенькую Библию, подаренную мне мамой. Ян Зварт принес ее и робко положил на прикроватную тумбочку, перед тем как уйти.
«Эта книга была среди твоих вещей, — сказал он, — я подумал, может быть, она нужна тебе».
Я поблагодарил его, но не взял ее в руки. Сомневаюсь, что я когда-нибудь захотел бы ее почитать, если бы не монахини. В госпитале, где я лежал, работали сестры из францисканского монастыря. Скоро я буквально влюбился в них. Они трудились с рассвета до полуночи — мыли палаты и подкладные судна, обрабатывали раны, писали для нас письма, смеялись и пели. Никогда я не слышал, чтобы они жаловались.
Однажды я спросил монахиню, которая пришла помыть меня, что помогает ей и другим сестрам быть всегда такими радостными.
«Такой хороший голландский мальчик, как ты, Андрей, должен знать ответ на свой вопрос. Это любовь Христова». Когда она говорила это, ее глаза засияли, и я без вопросов понял, что для нее в этих словах заключался весь ответ. Она могла бы говорить весь вечер и не сказала бы лучше.
«Но ты же дразнишь меня, не так ли? — продолжила она, постукивая по потертой Библии, которая по-прежнему лежала на тумбочке. — Ты мог бы найти ответ прямо здесь».
Теперь, когда моя рука неожиданно задела книгу, я взял ее в руки. За два с половиной года, что она была у меня, я ни разу не открыл ее. Но я подумал о сестрах, об их неиссякаемой радости и спокойствии: «Ты мог бы найти ответ прямо здесь…» Я устроился поудобнее и нетерпеливо стал листать страницы от конца к началу, пока не дошел до первого стиха Книги Бытие.
Я читал историю о сотворении мира и о грехопадении. Теперь она не казалась мне такой неправдоподобной, как тогда, когда нам читал ее по одной главе в день учитель, в то время как на улице нас ждали каналы, в которых было так приятно купаться. Я читал, пропуская целые куски, торопясь дойти до конца. Наконец, много дней спустя, я дошел до Нового Завета. Лежа в гипсе, испещренном автографами, я прочитал все Евангелия, смутно улавливая их великий смысл. Неужели все это правда?
Когда я был на самой середине Евангелия от Иоанна, мне принесли письмо. Почерк на конверте был знакомым. Тиле! Дрожащими руками я вскрыл конверт.
«Дорогой Андрей!»
Я еще раз перечитал — «дорогой»Андрей! Я так часто обращался к ней с этим словом в своих неотправленных письмах.
«Дорогой Андрей!
Передо мной лежит письмо от парня, который думает, что у него ожесточилось сердце. Но его сердце просто разрывается от боли, и я горжусь тем, что он поделился своей болью со мной».
Затем следовал перечень библейских стихов, которые мне нужно было прочитать. Тиле писала, что только в Библии, в потоках Божьей любви разбитые человеческие сердца могут найти понимание и утешение. Последовали чудесные недели, когда мы вместе читали Библию, находясь на противоположных концах земли. Я заполнял вопросами страницу за страницей, а Тиле отправлялась к своему пастору, в библиотеку или в глубины своего сердца, чтобы найти на них ответы.
Но время шло, и с меня постепенно сняли гипс. Я увидел свою сморщенную ногу и вспомнил, с какой радостью я раньше бегал, понимая, что теперь больше не смогу испытать этого. Во мне поселилось чувство горькой обиды, которое было полной противоположностью того, о чем говорили Тиле и францисканские монахини.
Как только я встал на ноги, каждый вечер я уходил из госпиталя и с трудом хромал к ближайшему бару, чтобы напиться до беспамятства.
Монахини никогда не говорили со мной об этом. Но накануне того дня, когда я должен был отправиться домой, моя любимая монахиня, сестра Патриция, пододвинула к моей кровати стул и спросила.
«Анди, хочешь, я расскажу тебе одну историю? Ты знаешь, как местные ловят в лесу обезьян?»
Мое лицо просветлело при мысли о том, что я услышу историю про обезьян. «Не знаю. Расскажи».
«Ну, слушай. Видишь ли, местные знают, что обезьяна никогда и ничего не выпустит из рук, даже если это означает утрату свободы. Поэтому они делают следующее. Они берут кокос и просверливают в одном конце дырку, достаточно большую, чтобы обезьяна просунула туда свою лапу. Затем они бросают в кокос камушек и ждут в кустах с сетью.
Скоро к этому кокосу подходит какая-нибудь любопытная обезьяна. Она поднимает пустой кокос и начинает трясти его. Она заглядывает внутрь, потом засовывает в кокос лапу, нащупывает камушек и тут же зажимает его в кулаке. Но, когда она пытается вытащить кулак наружу, он застревает, и все же разжать пальцы и расстаться с камушком она не хочет. И знаешь, Анди, такая обезьяна ни за что не выпустит из своей лапы то, что ей кажется великим приобретением и сокровищем. Легче всего на свете поймать глупышку, которая ведет себя подобным образом».
Сестра Патриция встала и отнесла стул обратно к столу. Она помолчала минутку, затем посмотрела мне прямо в глаза.
«За что держишься ты, Андрей? Что мешает тебе обрести свободу?»
И ушла.
Я прекрасно понял, что она хотела этим сказать. Но я считал, что эта проповедь не для меня. Следующий день был важным по двум причинам: мне исполнялся двадцать один год и госпитальный корабль вместе со мной отправлялся домой, в Голландию. Чтобы отпраздновать эти два события, я созвал всех, кто мог ходить или ковылять, из тех, с кем три года назад прибыл в Индонезию. Нас было восемь человек. Мы потрясающе провели время. Мы орали, буянили и пили до невменяемого состояния.